Настигнутые коммунизмом
Глава из романа “Христос пришел”
В октябре восьмидесятого года Маркова Вадима Андреевича впервые посетила холодная жуть от, по сути, бредовой мысли, что ученые смогут создать аппараты, которые в состоянии будут продлевать до бесконечности жизнь человеческого тела. Эта мысль потрясла его на бульваре Чистых прудов, напротив выхода из дома издательства “Московский рабочий”. Охваченный мерзким холодным ознобом страха, он даже стал серьезно анализировать шансы современной науки. Искусственная почка, там, стимуляция сердечной деятельности, даже искусственное сердце. Ведь это все - ерунда. Уже сделано. Еще подработают, усовершенствуют там-сям. Ну, громоздко получится для начала, плевать им. Хоть с маленький дом размером. Для одного-то человека вполне могут состряпать...
Убитый этими рассуждениями, Вадим Андреевич уже совсем бесчувственно продолжал переставлять ноги в направлении метро, не замечая, что шлепает по лужам и ботинки катастрофически намокают. Перед глазами маячило расплывшееся от нездоровья лицо с щелками глаз, потерявших человеческий разум, накрытых неукротимо разросшимися бровями. Само тело полу утонуло в аппараты, сплетение трубок, по которым медленно протекал старческий гной. Вадим Андреевич даже представил, как для телесъемок старательно, с гениальной изобретательностью вся эта техника драпируется, маскируется деревянными панелями под карельскую березу, дорогим тяжелым материалом, бархатными складками спадающим вниз. Воткнут на переднем плане какую-нибудь блестящую штуковину, да еще поставят вазу с цветами - живое совершенство рядом с живущим трупом. Труп будет шевелить синюшными губами, а звук даст тоже аппарат.
Это будет длиться вечно!.. Горькая тошнота подступила к горлу, и тут же осветила мрак мысль: да черта с два когда-нибудь машины достигнут совершенства, с которым миллиарды невидимых клеток холят и лелеют чудо жизни, чудо тепла, красоту души... Сдохнет страшный труп!
Тяжкая пелена спала с глаз, Вадим Андреевич почувствовал, как холодная чистота осеннего воздуха наполняет легкие и бодрящая свежесть зажигает кровь в щеках, тут же увидел свои заляпанные грязью мокрые ботинки. Вспомнил виноватое лицо редакторши, которая, не глядя в глаза, мямлила, что, вот, нет сейчас пока работы, разобрали рукописи. И сюда добрались, дотянулись погаными руками, душат, последнего заработка лишают, скоты... Доживу ли, хватит ли сил дотянуть до дня, когда бровастый труп уронят в червивую землю у кремлевской стены?
Вадим Андреевич глубоко вздохнул, ощутил, как стукнулось в груди сердце, прогоняя по жилам теплую кровь, и усмехнулся: надо шагать, надо искать, толкаться в двери. Хорошо еще, встретился на лестнице издательства старый знакомый по издательским коридорам, редактор занюханной заводской многотиражки, как он ее кличет “Вперед - в могилу”. Знакомец, смоля неторопливо сигарету, грустно щурясь в дым, сообщил, что редактор многотиражки автодорожного института ищет сотрудника.
У входа в метро Вадим Андреевич дождался пока освободится телефонная будка, бросил в прорезь монетку и, набрав номер, услышал энергичный голос, который договаривал обрывок фразы и затем четко и бодро произнес название многотиражки.
Через полчаса Марков очутился перед огромным бастионом институтского корпуса. В груди противно похолодело от тяжести и громоздкости сталинского стиля, которым архитекторы старались пропитать каждую линию, каждое окно, слоноподобные колонны у главного входа.
Огромные, на два этажа блоки дверей нехотя расступились, и Вадим Андреевич очутился в толчее худых подвижных мальчишек и девчонок с сумками и портфелями. Пройдя по скрипящему обшарпанному паркету бесконечные коридоры, он добрался в полутемный тупик и уткнулся в дверь с почтовым ящиком, надпись на котором предлагала опускать в него материалы для газеты. Дверь скрипнула, открывая узкий темный коридор, за ним - яркое пятно окна. В комнате сидела и тюкала по клавишам пишущей машинки черноволосая девушка, в углу за обшарпанным канцелярским столом сидел пижон с худым насмешливым лицом и копной взбитых на сторону выцветших ржавых волос. Перегнувшись через стол, пижон сбросил на пол с обтертого кресла ворох бумаг. В раздавленную серую низину этого кресла и плюхнулся Вадим Андреевич, заметив, что ирония в лице пижона усилилась, просквозила улыбкой тонких губ. Наверное, смешно было пижону смотреть на старика в поношенной одежде с дряхлым портфельчиком и прочими прелестями нищеты, усталости и безнадежности.
Вадим Андреевич тихо мямлил, представляя свои литературные качества и претензии на пост литсотрудника многотиражки, а в конце упавшим голосом добавил:
- Но есть одно “но”... пятно в биографии.
- В химчистку ее! - выпалил звонко редактор, Сергей Коваль, как он представился. Машинистка сдавленно хихикнула, продолжая печатать.
- Сидел я , - подавленно добавил Марков. - Я тот самый Марков.
- Это первый секретарь союза писателей?.. Ну, конечно, как я не узнал, - Сергей широко заулыбался, распахивая руки, как для объятий. - Точно, припоминаю, вы же из Сибири?
Марков тоже улыбнулся, понимая насмешливое настроение редактора.
- Нет, я туда попал другой дорогой, - сказал Вадим Андреевич, - может, припомните громкий процесс в конце шестидесятых?
- Вадим Андреевич, припоминаю, - проговорил Коваль, улыбка с его лица исчезла, он встал, подошел к сидящему Маркову и сжал его руку. - Извините, что похохмил. Очень уж вы грустный пришли. Вам гордиться надо. Да я бы того Маркова никогда бы не взял в газету, а вас - обязательно. Что ж вы такого написали, что эта махина железная, государство, шестеренки свои ржавые раскрутила да на вас наехала? Я тут сколько лет корплю с этой газетенкой - никто и не заметил, даже не почесались... Хотя нет, был однажды всплеск. На первое апреля решил пошутить. Написал, что первого апреля наконец нашли страну дураков и поле чудес. В райком таскали. Все начальство чесоткой перестрадало. С тех пор у нас общественная редколлегия. А главным редактором дружка своего оформил с кафедры философии. Вы его еще увидите.
Он тут же велел машинистке заканчивать и отправляться домой, а когда она с озаренным радостью юным и свежим лицом вышла, походил по тесной комнатке с омраченным видом и сказал:
- Я и сам когда-то чуть не загремел на отсидку. Господа-товарищи позабавились со мной. Но, видно, ограничились легким испугом. Кстати, за Мандельштама. Коваль, сгорбившись, навалился руками на стол, исподлобья глянул мрачно на что-то одному ему доступное и, по-актерски играя голосом, заговорил:
Мы живем, под собой не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца, -
Там припомнят кремлевского горца...
Закончив читать, Коваль встряхнулся, сбрасывая с лица мрачную гримасу, потом озабоченно вздохнул:
- Вот незадача. Думал, возьму молодого парня, будет кого в магазин послать, - он засмеялся. - А теперь мне придется бегать. Вы посидите, я на полчаса. Придет наш философ: щеки - кровь с молоком, в прорубь зимой ныряет, на башке такая седая щетина. Узнаете. Пусть посидит. Поболтайте. А я за огненной водой сгоняю.
Оставшись один, Вадим Андреевич огляделся. Ощущение загнанности исчезло, и он с любопытством смотрел на причудливо раскрашенные яркими пятнами стены редакции, плакаты, принесенные, видимо, иностранными студентами: на них и намека не было на занудливый соцреализм - сплошной хаос полуабстрактных рож и разорванных, перекошенных иноязычных фраз. Во всем - дух беззаботной, дерзкой и смешной юности.
Когда Марков немного заскучал и все сильнее накатывало утомление, скрипнула входная дверь, в коридорчике послышались шаги, и в комнатке очутился плотный с мощной грудью мужчина в добротном темно-сиреневом костюме. Пиджак на груди вольно распахнулся, узел галстука небрежно оттянут, чтобы не давил крепкую красную шею. Увидев короткие седые волосы, заглаженные вправо, Марков догадался, что это тот самый философ, о котором говорил Сергей.
Валерий Иванович, как звали философа, поудобнее развалился в кресле у стены, с небрежным изяществом держал сигарету, попыхивая дымом, неторопливо и негромко ронял слова. Узнав, что Маркову понравился редактор, он, прищурившись, сказал одобрительно:
- Сережа - оптимистическая противоположность в нашем тридевятом царстве. - После некоторой весомой паузы продолжил: - Знаете, когда в вонючей магазинной подсобке, в бочке с огуречным рассолом вдруг солнечный луч отразится. - Он хохотнул, и вспененные завитки дыма медленно поплыли вверх.
Через час застолье тихо кипело. На столе в беспорядке теснились принесенные из буфета бутерброды и консервы. Коваль и Валерий Иванович немного нервно обсуждали последние институтские сплетни. Но тут Сергей встрепенулся, наполнил стаканы и торжественно поднялся, выпрямился и заявил:
- Конечно, вы в курсе, что наш восьмидесятый год ООН объявило годом “наступления коммунизма”. Мы все - настигнутые коммунизмом. Вперед - к победе коммунизма! И вот он победил, на всех наступил. В поле брани - убиенные и искалеченные. Кому жизнь поломал, кому кости, кому мозги вышиб. - Он поднял стакан. - Так давайте встряхнемся, соберем остатки сил и мужества - нам еще далеко ковылять.
Поставив на стол пустой стакан, Валерий Иванович с одного из бутербродов взял ломтик сыра, энергично сжевал его и, подняв палец, первый прервал паузу:
- Есть одно соображение по поводу вышибленных мозгов. На минутку соберем ошметки вместе, засунем в черепушку - и задумаемся. Двадцать лет назад на полном серьезе, под фанфары было заявлено о приближении коммунизма...
- Вдалеке послышался шум поезда, - забарабанив по крышке стола, вставил с издевкой Коваль.
- Но он не приехал, - продолжил Валерий Иванович. - Из этого следует грустный вывод: наш корабль несет по воле волн... Утверждаю, энергия насилия выдохлась, верх одерживает энергия пахаря. И не впервой. Пример: татарское иго, триста лет рабства, а потом дикие полчища сгинули, а Русь осталась. Тоже результат столкновения стихий насилия и пахаря.
- А не слишком ли он труслив, твой пахарь? - спросил Коваль, с иронией усмехнувшись и подмигнув Маркову. - Не он ли придумал страшную сказку: отрубил богатырь бошки змею трехглавому, а тут на месте каждой выросло по девять голов. Это ж ужас какой! - завопил Сергей. - Девять вместо одной.
Валерий Иванович хитро прищурился, затянулся сигаретой и выдохнул клуб дыма:
- Это психологический тренинг растущей детворе, которой потом змеиные головы рубать. Там ведь дальше как? Богатырь-то снова стал головы рубать да пеньки прижигать каленым железом. - Валерий Иванович загоготал. - Так что, мало гаду сказать, что он подонок, надо ему еще в глаза посмотреть, до нутра его поганого пронять. Надо пустить в ход некое чудо. - Валерий Иванович приподнял руку с сигаретой. - Он не потому подонок, что в нем подлость живет, а потому, что в нем добро в анабиозе. Не знает он цены собственной бессмертной душе. А вот включи эту хитрую машинку - и, глядишь, станет человеком или сгинет.
- А что, один мой приятель, стукач мелкий, сгинул.
- Стукачи - это цепные псы насилия, - изрек Валерий Иванович.
- Ну, это была цепная шавка... Вадиму Андреевичу уже рассказывал про мои армейские похождения, - пояснил Коваль. - И верно, смотрел ему в глаза. После бесед с гэбэшниками вернулся в часть, и - ведь сразу сообразил, что лучший друг накакал, - его за шкирку. Очень хотелось его морду разглядеть. - Коваль усмехнулся. - Может, логово подлости хотел рассмотреть или душу в анабиозе? Глазки такие круглые, свиные, белок с прожилками, радужка с темным ободком, рыхлая синька, и зрачок, как очко в сортире. Показалось даже - сжался зрачок... - Коваль замер, вспоминая, потом вздохнул легко: - И точно, через несколько дней сгинул, перевели в другую часть, Не знаю уж, пробудилось ли в нем что.
Молчавший до этого Марков встрепенулся и проговорил оживленно:
- Мне бы в глаза посмотреть своему другу-стукачу... Да не дотянуться до Парижа.
- Вот, Валерий Иванович, - сказал Коваль, кивая на Маркова, - Вадим Андреевич не только настигнутый коммунизмом, по нему еще и социализм проехал, как танк. Надо бы в советской конституции гарантировать не только свободу слова, но и право глянуть в глаза своему иуде.
- Мне сегодня утром тоже хотелось в Париж, - мечтательно сказал Валерий Иванович.
Коваль вопросительно глянул на него и сказал мрачно:
- Вы что же, тоже видели в парткоме объявление о тур группе во Францию?
- Намедни.
Коваль встал, оперся кулаками в стол, важно набычился:
- Нет такой задачи, которую бы не решили коммунисты.
- Кто же с моей анкетой туда пустит меня? - жалко проговорил Марков.
- Вы же сочинитель, - повысив голос, торжественно заявил Коваль, - мы - щелкоперы! Мы такую биографию изобразим. Валерий Иванович, возьмите бумагу... Ну, про войну, Вадим Андреевич, сами запишете. Так... воевал, орденоносец, учился. С шестьдесят такого-то года в спецкомандировке по заданию правительства. Сколько, семь лет, наградили вас? Так, значит, четыре года спецкомандировка. А три тогда, Валерий Иванович, запишите, на излечении после ранения при выполнении правительственного задания. Отказались от инвалидности. Трудился на Севере. Потом внештатным литсотрудником в различных газетах.
- А как же документы? - спросил оторопело Марков.
- А кто их будет смотреть? Кому нужно копаться в позорных бумажках, когда перед нами герой всей страны... Так, с отделом кадров я улажу, там и без трудовой книжки обойдутся. У меня там родная тетка работает. А к секретарю парткома я с живцом пойду. Есть у меня практиканточка с факультета журналистики. О-о! - мечтательно застонал Коваль, весь озаренный азартом и вдохновением. Афродита с пятым номер бюста. Как раз во вкусе нашего секретаря. На эту плотву его и возьму.
Через месяц Марков почти забыл разговор о поездке. Вернее, мало надеясь на удачный исход, отодвинул мысли о ней поглубже в память, чтобы зря не теребить душу. Но оказалось, что в недрах бюрократического организма происходило невнятное ленивое движение. Где-то в декабре его вызвали на собеседование. С некоторой внутренней дрожью и тоской он сидел за столом, старался распрямить худые плечи и слабую грудь, когда зачитывали его подвиги на фронте. Молча вспоминал при этом грязь, вши и дикое бешенство часто пустого брюха. И еще стойкое отвращение к любой толкучке, толпе: многие годы после войны не покидало желание рассредоточиться, уединиться, спрятаться, потому что при прямом попадании снаряда или мины в толпу, остатки слишком похожи были на фарш.
Каверзных вопросов присутствующие не задавали. Только один студент из активистов спросил о партийном руководстве демократического Йемена. Марков сослался на фронтовую контузию, которая сильно повлияла на память и добавил, что очень занят сбором материалов для книги о советских полководцах.
Перед самым Новым годом в редакции мелькнула девица, которая по внешним данным напомнила Маркову слова Коваля о практикантке с журфака. Уж очень она была сочная и смешливая. Она небрежно роняла пепел сигареты мимо пепельницы на стол Сергея, часто откидывалась на спинку кресла, хохотала над его шутками, и прикусывала острыми белыми зубками алые губы, когда Коваль с намеком заговорщицки мигал Вадиму Андреевичу. Марков не стал медлить и быстро откланялся.
Еще раз девица появилась в январе, а через неделю, перед самыми студенческими каникулами Коваль потащил Вадима Андреевича в партком на, как он сказал, последний и решительный. При этом велел на собеседовании со всем соглашаться, на вопросы отвечать бодро и коротко и побольше упирать на последние решения партии.
В парткоме во главе стола сидел в строгом добротном костюме полнеющий мужичок с простецким круглым лицом, заглаженными набок легкими светлыми волосами. Светлые глаза смотрели строго и совершенно неподвижно, голос звучал едва слышно, но непоколебимо. Рядом с секретарем сидел лысый коротышка с густыми черными бровями и с обожанием глядел на шефа, словно обнимая того ласковым взглядом.
В почтительной тишине секретарь медленно выговаривал слово за словом, как будто прилаживал букву к букве, неспешно внимал ответам и держал весомую паузу прежде, чем заговорить.
В конце разговора взгляд его потеплел и он сказал:
- Это хорошо, что ваша внучка по вашим стопам пошла, на журналиста учится. Как ее успехи на сессии?
Марков не мог понять, откуда у него взялась внучка, но бодро с согласием кивнул и четко произнес:
- Отлично, одна только четверка.
Секретарь улыбнулся, и тут его полуприкрытые глаза полыхнули таким огнем, что Марков почувствовал, как к щекам прихлынул жар. Впрочем, никто не заметил ничего. Только когда вышли в коридор, Коваль покатился со смеха, затем с извинениями объяснил, что секретарю представил студентку с журфака внучатой племянницей Маркова.
В феврале окончательно и бесповоротно решилось, что поездка состоится. И тут на Вадима Андреевича нахлынула беспросветная тоска. Разбираться в причинах было сложно и жутковато. Томило, что в любой момент выплывет какой-нибудь подвох, и все оборвется тошнотворной беседой с тупыми мордами из гэбэ. Мучили и вдруг объявившиеся сомнения в предательстве Сашки Селина. Доказательств-то никаких. Эмоции, интуиция, намеки... Что если все эти намеки, лишь подлая игра Есипова? И что, кроме мычания и надуманных обвинений, какой-то детский жалкий лепет?
Все последние дни Марков ходил как в ходу опущенный, появилась даже неприязнь к Сергею Ковалю, который, видно было, весь оказался захвачен интригой вокруг поездки. Энергия переполняла Коваля, чувствуя смятение Вадима Андреевича, он старался шутить, намекал на ночную жизнь Парижа, рассказывал анекдоты, как некоторые жутко передовые комсомольцы в загранпоездках сигали с борта пароходов, чтобы выйти на капиталистический берег и навсегда расстаться с любимым социализмом. А в последний день, когда стояли в метро, сказал:
- Надо как в глубокий омут - головой вперед. Мне, кстати, понятно, почему человек головой вперед рождается: потому как недоглядишь сразу - оттяпать чего-нибудь могут запросто. Потом доказывай, что было.
В день отъезда Вадим Андреевич отбросил все сомнения, как отрубил, и сразу почувствовал легкость и свободу. Его даже не смутило, что в аэропорту в толпе мелькнул чей-то до боли неприятный знакомый силуэт. Все было отметено.
Бесчувственно, как в гипнозе, Марков очутился на летном поле аэродрома, поднимался по трапу в самолет, разглядывал номера на креслах, смотрел в иллюминатор в ожидании взлета.
Сквозь оцепенение проникло ощущение надвигающейся тяжести, шум сопения, и слева на руку и плечо навалилось массивное тело.
- Миль пардон, как говорят в Париже, - сипло прозвучало рядом, и забулькал в слюне противный смешок. - Ба-а, вот так встреча! Каким чудом?
Вадим Андреевич высвободил из-под тяжести локоть и узрел прямо перед собой мерзкое лицо Есипова. Тяжелые покрасневшие веки, воспаленные мутно-желтые белки. Губы раздвинули щеки, открыв влажные зубы, пухлый язык в тесной пещере рта.
- Это удача. Приветствую и одобряю, - забубнил снова Есипов. - Благами цивилизации надо пользоваться - и плевать на все остальное. Рад, что наконец поняли. Я тоже многое понял, - глаза Есипова мечтательно закатились. - Был на мне презираемый и гонимый грешок - сочинительство... хо-хо! Однажды сказал себе: погоди, дружок. Может, это главное... сермяжное? Вот, в литературный институт поступил, на заочный, учусь, духовностью насыщаюсь. Знаете, проникся, понял вашего брата бумагомарателя, теперь и сам такой. - Есипов задумчиво затих, потом заговорил неторопливо, смакуя слова. - Подвернется на глаза какой-нибудь аппетитный подлец или бабенка-стервозинка, ать их - и на бумажку. Нравится тебе - ему усы с рыжиной попышнее, не угодила баба - ты ей нос пуговкой, ха-ха... Не зря говорят: такой-то - создатель эпопеи... о-о! Создатель! Вы-то пописываете?
- Бросил, - буркнул Марков.
- Зря, - промычал Есипов и с сочувствием покачал головой. - А может, посмотрите мир, капитализм проклятый, всколыхнется внутри, а потом дрогнет рука, перо, бумага?.. И такую отповедь сочините миру наживы, насилия, что самые стойкие неприятели писателей воскликнут: ай да, Вадим Андреевич, ай да, сукин сын!
- Вижу, вы уже на след Александра Сергеевича напали, - сказал хмуро Марков. - Ему-то уж ничего не пришьете.
- Ах, Вадим Андреевич, не любите вы меня, злопамятный вы, - физиономия Есипова печально скисла. - Батя-то мой другом вам был.
- А вы помните отца? - спросил Марков.
- А как же! - воскликнул Есипов. - Папашка, дорогой, руки такие жилистые, ухватистые. Крикун, правду любил.
- Да, крикун, - повторил с болью Марков, - подлецов страшно не любил.
Марков вспомнил тесную, захламленную старой мебелью комнатушку в коммуналке, худенькую жену друга Валю, шустрого пацанчика Валерку, копошащегося с переломанными игрушками. Не раз, когда проймет хмель от выпитой водки, словно подбитый раскаленным осколком, вскидывался дружок да вскрикивал со смертной тоской в голосе: “Что же, Вадим, за Родину, за победу дружки наши по всей земле гниют, мы - калеки?.. Нашу победу гнида украла, кровью нашей раздулась! До блевотины!”
Валя смертельно бледнела, полуобморочно сжималась, у самого Маркова замирало от холода нутро. Только Валерка, привлеченный криком отца, оглядывался, смеялся, старался повторить вопль отца. Дальше следовала мучительная пауза, затуманенный взор друга плыл в темном жутком омуте потаенных мыслей.
- Как вы не похожи на своего отца, - удивленно и брезгливо проговорил Марков.
- Точно, телеса нагулял, - усмехнулся Есипов, - а папашка на глиста был похож, зашибал сильно, этак... - крякнул Валерка изумленно.
- Совесть его мучила, вот как это называется.
- О-хо-хо, - с гримасой презрения выдавил смешок Есипов.
- Он был мученик, - проговорил твердо Вадим Андреевич. - Мученик нашей жизни поганой, нашего самоистребления...
- Ну, вы уж нагородили, - снисходительно усмехнулся Есипов, - скажите еще: Христос.
- А что? Может, он и жил распятым. Мы все так живем. Одни только этого не видят, привыкли, другие и тут приспособились, а кто и выгоду нашел. - Вадим Андреевич ехидно засмеялся. - В услужении подрабатывают за хорошую плату: кому крест повыше, кому пивка подать, а кого плеточкой, если вопит слабо. Помнится, один солдат копьем Христа добил, решил избавить от страданий.
- А может, в казарму захотел, пожрать да к бабе, - заурчал довольно Есипов. - Хотите, скажу, как на самом деле было? Ведь вранья за две тысячи лет столько набрехали... Открою вам глаза.
Марков ничего не ответил, продолжал смотреть поверх затылков передних пассажиров, да краем уха отметил, что аэродромные огни двинулись и помчались назад. Рев двигателей усилился, корпус самолета лихорадочно завибрировал.
- Взлетаем, - пробормотал Есипов. - Люблю оторваться от родной земли. Мы еще вернемся. Прощай, любимая и родная страна советов... Так вот, дело было так. Иуда, мало ему с властей денег за информацию, он решил еще и на после капиталец сколотить. Быдло ведь чудеса любит. Мужик на небо вознесся - это чудо, а потому ученикам его - почет и уважение. Рассказы очевидцев с разинутыми ртами будут слушать. Тут тебе и угощение, и презент. Так он сначала Христа продал с потрохами, а потом ночью выкрал труп да неподалеку закопал. А утром вместе со всеми бегал и кричал: “Чудо, чудо! На небо вознесся!” Мы, кстати, тоже возносимся в небо. Люблю этот момент, - Есипов прикрыл глаза и довольно почмокал толстыми губами.
- Чепуха, - мрачно заявил Вадим Андреевич. - Конечно, с властей деньги за донос можно получить. Любая власть хорошо платит стукачам и подонкам, а вот трепачам, которые простолюдинам морочат мозги баснями, - смачно проговорил Марков, - головы рубят. Особенно тем, кто болтает, что чудеса и благодеяния исходят не от властей, а от бродяги-еретика. Так что, опасный это путь.
- Возможно, - усмехнулся Есипов и некоторое время довольно пыхтел, изучая потолок салона.
- А вот такой вариант, вполне достоверный, - заговорил он снова. - Да, пожалуй, Иуда - мужик деловой, ему верняк нужен, а не по ночам трупы таскать. А вот другие ученички. Вполне могли выкрасть тело и закопать втихаря. Уж они-то басен насочиняли, до сих пор в ходу.
- Пусть и так, - согласился Марков. - Но ведь они преодолели страх, рискнули животами своими, а потом до конца своему учителю служили. Такое простой похабщиной не объяснишь. К тому же учтите: на эту тему написаны горы литературы, исследований, к сожалению, недоступные нам, по нашему пролетарскому происхождению.
- Ну, мы не такие темные, - небрежно сказал Есипов. - Почитывали... например, а такую версию. Будто дали Христу в последний момент не уксус, а наркотик. Потом его за труп представили публике. А он через некоторое время очухался - и отбыл восвояси. И жил припеваючи в отдалении, но уже не лез на рожон. Вот как вы, например, - Есипов довольно хихикнул. - О! - всколыхнулся он. - Вот кое-что получше. Есть у дураков такое упрямство, что - хоть смерть - а свое доказать, святостью просиять. Ну, Иисус и подговорил Иуду выдать его властям, а потом тело выкрасть, закопать. Все по сценарию вознесения на небо.
- Да что вам это вознесение далось, - презрительно сказал Вадим Андреевич. - Сами посудите, зачем на небо кости, мясо тащить? Закопали их, закопали. Можете быть спокойны. Кто и как, не все ли равно? Другое здесь привлекает. - Марков помолчал. - Нет в природе человека, его мыслях ничего, кроме сущего. Сказана самая странная чудь, выдумка, а и она, значит, имеет отношение к сущему. Даже змей огнедышащий, трехголовый. Может, в реальности он всего-навсего крокодил, а остальное домысел человека. - Марков вздохнул. - И совесть есть, только вас она обошла. Но это уже ваши проблемы. Вы ей не нужны. И вознесение было, только не костей и мяса, а что было - вам недоступно.
- Почему же? - удивился Есипов. - Как это без меня?
- Без совести-то не горюете. Вдруг это такая же никчемная для вас вещь?
- А и верно, что я хлопочу, - усмехнувшись, бросил Есипов и заерзал на кресле, устраиваясь поудобнее, отчего еще больше навалился локтем на Вадима Андреевича. Потом он откинул голову на спинку.
К этому времени самолет набрал высоту, выровнялся и, монотонно гудя, нацелился в неведомую даль, где за тьмой ночи скрывались другие города, люди, чужие миры. А внизу, в черном круге окна, ползали редкие огоньки подмосковной России, там царила ночь, одиночество, заброшенность и тоска.
- А что вы знаете, как умер ваш отец? - спросил Вадим Андреевич.
- Чего там знать, - буркнул Есипов, прикрывая глаза. - С перепою, - он облегченно вздохнул и стал мерно посапывать.
Вадим Андреевич ничего не сказал, тоже прикрыл глаза, но спать не было возможности, потому что теребила старая догадка, что умер друг не случайно, а вполне намеренно. Не с перепоя, а как бы выстрелил последним патроном в висок, когда окружен беспощадным врагом и отбиваться больше нечем. И вот она - последняя пуля, как избавление от мук и позора.
Мы в этом позоре дышим и живем, подумал Вадим Андреевич.
Впервые догадки о добровольном уходе из жизни друга Дмитрия Есипова появились через несколько дней после его смерти. Когда схлынула тягостная боль, тоска, закончилась череда хлопот с похоронами, встреч, разговоров. В опустошенной голове вяло перетекали воспоминания о последних встречах с Митей. Обрывки фраз, знакомых энергичных жестов, лихорадочно сверкающие глаза с воспаленной краснотой белков, бисеринки пота на горячей коже лба. Этот разговор был где-то за две-три недели до смерти. Дмитрий был необычайно весел. Посреди пирушки за скудным столом с картошкой, квашеной капустой он вдруг возбужденно с хитрой улыбкой проговорил:
- Поверь мне, медику, есть такой способ смертяшки, когда никто не сообразит, что пацан наложил на себя руки.
В этот момент они сидели вдвоем, напротив друг друга. Мальчишка Есипова еще не вернулся с улицы, а жена вышла на кухню с грязными тарелками. Дмитрий перечислил какие-то лекарства.
- Главное - водки надо принять, - засмеялся он. - Представляешь, сначала наркоз, звуки фанфар, потом несколько таблеток... И оттуда уже никто не достанет. И никаких разговоров.
Он повторил последнюю фразу с каким-то облегчением.
Едва в памяти всплыли эти слова и хитрый довольный вид Дмитрия, как тут же Вадима Андреевича обожгла догадка о самоубийстве друга. Затем память-копуша вытолкнула на поверхность еще одну фразу того разговора. Неожиданное возбуждение Дмитрия погасло, и он сказал тихо: "Мерзко живем, достойнее не жить". Он обречено, сбивчиво стал объяснять, что одни его склоняют к соучастию в мерзости, а другие обвиняют в причастности к этим пакостям. Как-то он уже говорил Маркову, что в их психиатрической клинике по указке людей из цэка творятся темные дела, но Вадим Андреевич побоялся выпытывать подробности. Это было бы все равно, что тревожить руками открытую рану. "Достойнее не жить", - не договорив, прервал признания Дмитрий.
Так, нанизывая одно воспоминание на другое, Вадим Андреевич все больше убеждался в своих подозрениях о причине смерти друга, хотя сомнения все-таки оставались. А после ареста, во время следствия, он безоговорочно поверил, что Дмитрий сознательно покончил с собой. Так было легче переносить допросы, ложь нагромождаемую следователями, сомнения в верности товарищей. Следователи смеялись над ним, говорили ему, что только он один упрямится, все уже признались, а Александр Матвеевич Селин, его подельник, уже пишет покаянные письма. В такие моменты Вадим Андреевич закрывал глаза и повторял слова Мити: "Мерзко живем, достойнее не жить".
На одном из допросов Вадим Андреевич не выдержал и сказал следователю:
- Мой друг-психиатр поставил бы вам диагноз: атрофия совести.
Следователь сначала опешил, но ничего не понял и продолжал, глядя оловянными глазами, долдонить тупые вопросы.
Это была любимая тема Мити Есипова. Он шутливо говорил, что втайне пишет диссертацию на тему: "Общество субъектов с ампутированной совестью". В ней, говорил он, уже намертво доказана материальность явления совести, рассмотрены различные типы людей: с полным отсутствием совести, с зародышем, с совестью в процессе атрофирования и людей с полноценной совестью. "Последние обречены на вымирание, - смеясь добавлял Дмитрий. - Хочу предложить начальству создать группу по хирурго-психиатрическому поиску органа - сосуда совести".
Когда Вадим Андреевич вернулся из заключения, вдова Дмитрия передала ему толстую папку с разными бумагами мужа. На папке была надпись "Заветная". Среди бумаг Вадим Андреевич нашел записку адресованную Маркову, но почему-то Вадим Андреевич ее никогда не видел. Дмитрий написал: "Дорогой Вадим! Главный вопрос жизни человека состоит в решении спора между инстинктом самосохранения и органа совести. Первый требует сохранения жизни любой ценой, даже ценой подлости, предательства, убийства. Второй готов идти до самоубийства, если невозможна нормальная жизнь совести".
Ниже было приписано другими чернилами, мелкими буквами, но тем же корявым лекарским почерком: "Я нашел средство для страждущей совести. Всего 2-3 таблетки. Прощай". Дата, поставленная под последней записью, совпадала с днем смерти Дмитрия.
Тогда у Вадима Андреевича исчезли последние сомнения в добровольности ухода из жизни Дмитрия. По обрывкам воспоминаний, по запискам в "Заветной" папке Марков даже восстановил события последних дней друга. В больнице он устроил грандиозный скандал, как он выразился, сказал заведующему клиникой все, что он думал о советской психиатрии вообще и о заведующем в частности. Распродал большую часть книг из личной библиотеки, которую собирал с детства, начиная с затрепанного томика "Робинзона Крузо". Купил холодильник. Марков помнил, какой был устроен по этому поводу семейный праздник. Дмитрий свой день рождения так не отмечал, как водружение в их комнатенку белого сверкающего чуда, а его жена была счастлива, наверное, не менее, чем в день свадьбы. Сыну Валерке купил яркий резиновый мяч, а вручил его на том же празднике со словами: "Гоняй, Валька, мяч, но главное для тебя, запомни, вот это, - он указал на полку, на которой стояло с десяток отобранных книг. - Они должны стать твоими друзьями". Среди книг стоял и "Робинзон Крузо". Опившийся газировкой "Ситро" и объевшийся пирожными, Валерка с недоумением водил глазами по темным корешкам книг - некоторые из них Дмитрий своими руками склеил, - но так ничего и не вымолвил.
Была еще в папке записка без даты. Иногда - очень редко - с томительными содроганиями души Вадим Андреевич перечитывал эту записку: "Друзья ушли. Чемоданы отброшены. Весело, легко. Наверное, это лучший день на Земле. В окне - сентябрь этого года. Эти ржавые листья, два этих голубя на жести крыши этого дома напротив. Этот лист с желтыми и зелеными пятнами за стеклом. На подоконнике этот снулый прозрачный мотылек еле двигает паутинками-усиками. Это моя душа растворяется в золоте солнца и в этой синеве неба, тянется вослед этой невесомой снежно-холодной туче..."
Жена Дмитрия рассказала, что в тот день, войдя в комнату, она увидела мужа за столом. Уронив голову на неловко подвернутые руки, он как бы спал. Окно перед ним было распахнуто настежь. По подоконнику ходили голуби, которые с громким треском взмыли в не